Записки провинциала. Фельетоны, рассказы, очерки - Страница 35


К оглавлению

35

Свет должен был гореть всю ночь. Если заключенный тушил его, то входил тюремщик и снова зажигал.

Читать не давали. Писать было нечем и не на чем. Даже надписи, сделанные ногтем на стене каземата, быстро и старательно замазывались.

И вот в тишине, в безделье и в одиночестве люди сходили с ума.

Для того чтобы спастись от безумия, революционеры выдумывали себе самые странные занятия.

Синегуб дрессировал мышонка, который жил в его камере. Это было единственное живое существо, с которым он мог иметь общение.

И когда его мышонка отравили, то Синегуб был в таком горе, будто потерял лучшего друга.

В другой камере появился паук, и заключенный каждый день рвал его паутину, чтобы паук стал ткать новую, чтоб было возможно посмотреть на работу паука. Это развлекало его.

Единственное, что могли делать присужденные к крепости: перестукиваться с другими заключенными.

Для этого была изобретена особая азбука.

Весь алфавит был разделен на пять рядов. В каждом ряду пять букв.

Если надо передать слово, начинающееся, скажем, с третьей буквы четвертого ряда, то делали: четыре удара (это указывало ряд) и еще три удара (это указывало букву). Таким образом переговаривались и вели довольно длинные разговоры.

Перестукиванья преследовались. Иногда в свободных камерах раздавался страшный грохот. Этим грохотом тюремщики старались помешать разговору.

Подмеченных в перестукивании переводили в изолятор.

По обе стороны изолятора были не камеры, а кладовые. Звук вследствие этого пропадал.

Правда, можно было перестукиваться еще с нижним изолятором, но нижний изолятор заботливо освобождали.

Итак, говорить было уже не с кем.

Самое страшное в тюрьме Трубецкого бастиона – это карцер.

В него любой тюремный надзиратель мог посадить заключенного сроком до десяти суток, даже без разрешения высшего начальства.

Карцер совсем крохотен. Окно его закрыто ставнем. Царит полная темнота. Печь и отдушины устроены так, что нагревается только потолок. Весь же карцер остается ледяным.

Быть посаженным зимой в карцер значило подвергнуться невыносимому для человека наказанию.

Окна тюремных коридоров выходят в замкнутый двор. Сюда, в крохотный двор, с крохотной, похожей на тюрьму баней, выводили заключенных на пятнадцатиминутную прогулку.

Здесь они видели сумрачное небо и четыре засыхающих дерева.

А затем снова они отправлялись в свои казематы, где услужливым правительством были им уготованы холод, мрак и нечеловеческая тишина.

...

В Средней Азии

Перегон Москва – Азия

Последние пакеты и тюки газет летят в темноту багажного вагона. Двери его захлопываются, и ташкентский ускоренный быстро выходит из вокзала.

За Перовом полотно дороги пересекают тонкие железные мачты Шатурской электростанции. Их красная шеренга делает полкруга и скрывается в зеленом лесу.

Поезд идет картофельными полями, под мягким небом. К вечеру начинаются страданья поездной бригады.

– Делегация села!

Беспризорных «делегатов», скромно засевших в угольных ящиках под вагонами, выволакивают.

Но это лишний труд.

«Делегат» от поезда не отстанет. Утром его белая голова, казалось навсегда покинутая в Рузаевке, сонно и весело трясется на подножке вагона, мотающегося перед Сызранью. Зло неискоренимо. Даровитый прохвост продолжает свое путешествие за рыжую Волгу и далее.

Пропитывается «делегат» тем, что на больших остановках распевает антирелигиозные куплеты:


Поп кадит кадилою,
Всё глядит на милую.
Господи, помилую
Степаниду милую.

Среди одичавших в долгом пути пассажиров куплет пользуется громовым успехом. В шапку «делегата» обильно падают медяки.

Проходят в небе антенны мощного оренбургского радио. Стрелочник-киргиз в войлочной шляпе провожает поезд на выходной стрелке. У него желтое лицо, черные прямые волосы и толстые губы. Поезд идет уже по территории Казахстана.

От московских облачных, лепных небес нет следа. Над огромной республикой киргизов блещет вечное солнце.

Круглые юрты кочевников стоят в необозримых ковыльных степях. Легкий ветер трогает пушистые стариковские бороды ковыля, раскачиваясь, проходят верблюды, и цветными кучами рассыпаны стада.

Перевалив Мугоджарские горы, поезд входит в пески. Ослепительно и невыносимо для глаза горят на солнце кристаллы пересохших соляных озер. Поросли потерявшей цвет клочковатой дряни прерываются темно-синей неподвижной громадой Аральского моря.

Станционные бабы торгуют трехаршинными осетровыми балыками и засушенным до полного одеревенения лещом – самым соленым товаром, какой только можно найти в этой горько-соленой стране.

Но жирные, лоснящиеся на доведенном добела солнце рыбы привлекают немногих.

Пассажиры набрасываются на кумыс и ледяное кислое молоко. Замаранный по уши кочегар спрыгивает с паровоза и бежит к молоку. И сам дежурный по станции на минуту свертывает свои флажки и глотает чудесное холодное месиво.

Дальше степь всё буреет, становится какого‐то верблюжьего цвета и, наконец, переходит в перворазрядную, захлебывающуюся в горячем ветре пустыню.

В палящей тишине поезд пробегает свои перегоны. Здесь станции стараются возможно больше окружить себя деревьями.

Но полтора десятка насквозь пропыленных деревьев в станционном палисаднике это – неисчерпаемое богатство тени и прохлады.

Этим станциям завидуют, туда мечтают перевестись, потому что есть станции, где всего пять акаций, есть разъезды с одной только акацией и есть разъезды, где не растет ничего.

35